« Предыдущая часть
…ся на прежнее место и столкнуть Жмакина; сблизился же он с Ниловым в доме графини Анны Алексеевны Орловой, и в келье известнаго архимандрита Юрьевскаго монастыря, Фотия, когда последний, приезжая в Петербург, живал в Невском монастыре. Отзывы этих уважаемых мною лиц, архиерея и управляющаго губерниею, только что распаляли мое негодование и конечно не положили хранения устам моим.

   Граф Аракчеев находился тогда на верху своего могущества. Снискав доверенность государя многолетними опытами верности, преданности, некоторыми полезными учреждениями и ревностным попечением о делах государственных, он увеличил в то время монаршее к себе благоволение приведением в исполнение мысли о устройстве военных поселений. Предоставим истории произнести суд свой над этим человеком и изследовать причины столь сильной привязанности к нему императора. Может быть она скажет, что Александр, искусившийся в людях, покрытых лоском образования и светскости, утомленный напряженною борьбою с Наполеоном, упоенный славою, неожиданно и так блистательно его озарившею, узревший себя поставленным во главе Европы распорядителем судеб ея, и сознавший в том действие Промысла Божия, мог, как человек, охладеть к занятиям внутренними государственными делами, которыя казались ему прозою в сравнении с поэзиею внешних политических дел, зависевших от его мановения и требовавших неусыпной бдительности. Вследствие всего этого немудрено было ему ввериться человеку, хотя не получившему светскаго образования, хотя суровому до жестокости, но умному, опытному, твердому, не развлеченному никакими условиями света, не подчиненному влиянию никаких личных связей, ведущему затворническую жизнь и посвящающему все свое время занятиям служебным. Такой человек конечно мог облегчать ему труды правления, часто неразлучные с действиями строгости, которая была не по душе Александру, и выполнение которой ревностный и взыскательный сановник охотно принимал на себя, заслоняя государя.

   Не смотря на свою силу, Аракчеев завидовал однакож близости к императору и влиянию на него трех человек, управлявших важнейшими частями -- финансовою, военною, народнаго просвещения и соединенных с оным дел духовных. Ему тесно было при них около государя, а притом они составляли ему оппозицию в государственном совете и комитете министров. То были: граф Дмитрий Александрович Гурьев, князь Петр Михайлович Волконский и часто упоминаемый князь Александр Николаевич Голицын. Ему нужно было от них избавиться. Он начал с графа Гурьева, который портфель министра финансов должен был передать генерал-лейтенанту Канкрину (впоследствии граф и полный генерал). Не устоял потом и князь Петр Михайлович Волконский, уступивший звание начальника главнаго штаба генерал лейтенанту Дибичу (впоследствии граф и фельдмаршал). Оставался князь Голицын. Его сломить было несколько труднее, как по более теплому расположению к нему государя, скрепленному одинаковым религиозным направлением, так и потому, что части народнаго просвещения и духовных дел были для Аракчеева terra иncognиto, страна совершенно неизвестная. Нужны были знающие помощники. Выбор пал на митрополита Серафима, архимандрита Фотия и Магницкаго. Как последовало это соединение -- покрыто мраком неизвестности. Оно тем более удивительно, что все сказанныя три лица пользовались благорасположением и милостями князя Голицына, а последний, т. е. Магницкий, был осыпан его благодеяниями, ибо, кроме сказаннаго выше, он исходатайствовал ему в течение пяти лет (как тогда говорили) около двух сот тысяч рублей ассигнациями негласнаго пособия.

   Правда, что митрополит, человек ума ограниченнаго, учености недальней, придерживавшийся старины, давно уже с неудовольствием смотрел на первенство в делах духовных, лица светскаго, на покровительство, оказываемое Голицыным представителям всех других исповеданий, на участие их в библейских обществах, на учреждение евангелическаго епископа (в лице г. Сигнеуса), на издание некоторых книг, с разрешения министра.

   Правда, что архимандрит Фотий, недоучившийся студент С.-Петербургской академии, был полудикий, изступленный фанатик, совершенный старообрядец, еще более не терпящий нововведений и духовенства других исповеданий.

   Но Магницкий.... В самое это время возвратился я в Петербург для испрошения позволения начальства на мою женитьбу, для приготовлений к свадьбе и получения новаго отпуска.

   Здесь должен я остановиться, чтобы сказать несколько слов о Фотие. За год перед тем, начальник и друг мой, Иван Иванович Ястребцов, переводчик Массилиона, умнейший и любезнейший человек, пригласил меня на экзамен духовной академии, обещая показать там Фотия, котораго я еще не видал и который строгою святостью и разными странными поступками привлекал тогда общее на себя внимание. За конференц-столом сидели уже члены синода, и сверх того митрополит Ceстренцевич, Сперанский и граф Хвостов, Мы поместились в первом ряду кресел. "Вот Фотий" -- сказал мне Ястребцов, указывая в лево, на четвертый, весьма длинный ряд кресел, где сидел, один одинехонек (видно никто не дерзал к нему приблизиться), худощавый, бледный монах, с поникнутым лицом, с большими мутными голубыми глазами, быстро поворачивающимися во все стороны. Клобук, закрывавший брови, придавал еще более дикости его взору. Вскоре вошел министр, князь Голицын; все встали. Приняв благословение митрополита и сев на свое место, князь начал оглядываться с видимым намерением отыскать Фотия,-- нашел, встал и почтительно поклонился; потом начал безпрестанно на него оглядываться. Я невольно делал тоже, Фотий же ни на него, ни на меня не обращал внимания, перебирал четки, а иногда, следуя за ходом экзамена (богословие), крестился: вероятно некоторыя положения науки, по его понятию греховныя, ему не нравились. По окончании экзамена, ректор, епископ Григорий (ныне С.-Петербургский митрополит {Т. е. в 1858 г.}), пригласил всех на завтрак. Впереди, разумеется, шел министр. Поровнявшись с четвертым рядом кресел, он протеснился по узкому между рядами проходу, чтобы принять благословение Фотия, а тот, стоя на одном месте, не сделал ни шагу, чтобы двинуться ему на встречу. До залы, где изготовлен был завтрак, надлежало проходить длинным коридором. Я шел за Фотием в двух шагах, не отставая: так мне хотелось разсмотреть его, и, признаюсь, что-то невольно к нему тянуло. Вдруг меня обгоняет мой помощник (я тогда был начальником исполнительнаго стола в коммиссии духовных училищ), бывший домашний секретарь Державина, Абрамов; ему видно хотелось похвастаться предо мною известностью своею Фотию, который часто посещал вдову Державина, сделавшуюся богомолкою. Опередив меня и поровнявшись с архимандритом, он протянул к нему на-ходу сухощавую свою руку для благословения; но Фотий, взглянув на него презрительно, вместо благословения, ударил его по ладони, так-что раздалось. Старик покраснел и отступил назад. Вошед в залу, Фотий остановился у порога; я стал с ним рядом. Министр, члены синода и гости приступили к закуске. Сперанский, закусив немного, отошел к окну, противоположному двери, у которой мы стояли, и постучав пальцами в стекло, пошел прямо на нас, делая однако вид, что идет так, без цели, без намерения. С этим, мнимо-разсеянным видом, приблизился он в Фотию, который, между тем, опустя голову, перебирал четки. "Отец Фотий -- сказал Сперанский -- благословите меня". Фотий поднял голову и глухо произнес: Я тебя не знаю. Слова эти так поразили Сперанскаго, что он пошатнулся, покраснел, и в смущении отвечал: "Я Сперанский". -- А, ты Сперанский? возгласил Фотий -- Господь тебя благословит, и размашисто благословил его. Такие-то поступки позволял себе этот необыкновенный в своем роде монах; и видно, они обращались ему не во вред, потому-что он был тогда в большом почете. Довольно указать на Державину, на упомянутую графиню Орлову, дочь героя Чесменскаго, которыя пред ним раболепствовали, особливо последняя, обогатившая монастырь его -- приношениями свыше миллиона рублей, и исполнявшая в келье его роль служанки. Раба Божия Анна -- бывало он ей скажет -- подай мне туфли, подай мне квасу,-- и раба Божия смиренно подает. Поступок со Сперанским тем изумительнее, что, учась в академии в то время, когда Сперанский составлял устав оной и часто по этому случаю, да и без того, бывал там, Фотий не мог не знать его, а если и не узнал, давно с ним не встречаясь, то видя перед собою человека почтенных лет, с двумя звездами, просящаго благословения, должен был немедленно благословить его, как христианина, кто бы это ни был, а не поразить таким грубым ответом, равно как и не щелкать по руке моего помощника, как бы ничтожен он ему ни показался.

   Итак, в марте месяце 1824 года, за неделю до праздника Пасхи возвратился я в Петербург. В тот же вечер пришел во мне Иван Иванович Ястребцов -- мы жили в одном доме, принадлежащем коммиссии, делами которой он управлял -- и с безпокойством сообщил мне, что против князя Голицына существует заговор, составленный четырьмя вышесказанными лицами, что они ожидают только выхода в свет печатающейся книги пастора Госнера: Толкование Евангелия от Матѳея, переведенной по желанию князя, в несколько рук, под наблюдением какого-то старичка, статскаго советника Брискорна, чтобы начать действовать открыто, и что доверчивый князь повидимому не подозревает угрожающей ему опасности. Мы долго с горем об этом толковали.

   Госнер, ученый теолог, из Баварии, прибыл за год перед тем в Петербург, чтобы проповедывать Слово Божие. Тогда повсюду проявлялось религиозное движение, произведенное может быть великими событиями, умиротворившими Европу, и празднованием трехсотлетняго юбилея Лютеровой реформы, причем полагалось сблизить между собою все евангелическия исповедания. Последнее было намерением некоторых германских правительств, но там нашлись и частныя лица, решившияся проповедывать всему христианскому миру, без различия церквей, с целью кажется труднейшею в достижении -- сближения католической религии с протестантскою. Может быть, проявившаяся впоследствии в Пруссии секта новых католиков началом своим относится к этому времени. Года за три до Госнера приезжал в Петербург, также из Баварии, другой проповедник Линдель; был благосклонно принят нашим правительством, писал, говорил проповеди, из коих иныя переводились на русский язык, но потом за некоторыя из них был вежливо выслан в Одессу. Прием, оказанный Госнеру, был еще благоскловнее, а красноречие его блистательнее, так-что жители столицы всех вероисповеданий, не исключая и православнаго, толпами сбирались по вечерам в католическую церковь слушать его проповеди.

   В день Светлаго праздника отправился я к заутрени в церковь Инженернаго замка, чтобы тамошнему протоиерею, Maлову, известному своими проповедями, обыкновенно говоренными им без тетради, лично вручить письмо от казанскаго преосвященнаго. Почтенный Малов обошелся со мною с свойственною ему любезностью, и настоятельно просил -- посетит его в среду вечером. Я пришел в назначенное время, и мы тотчас же сблизились, как будто век были знакомы. Оказалось при этом, что мы земляки, казанцы. Малов также сообщил мне подозрения свои об умышлении сказанных лиц против князя Голицына, отзываясь с негодованием о предательстве Магницкаго и фанатизме Фотия; узнав же от меня, что творится в Казанском университете, убеждал передать все это лично приятелю его, князю Платону Александровичу Ширинскому-Шихматову, надворному советнику (впоследствии тайный советник и министр народнаго просвещения), служащему начальником отделения в инженерном департаменте, и тут же в замке живущему, которому Магницкий предлагает место директора Казанскаго университета, но тот колеблется. В следующий понедельник, как мы условились, приезжаю опять к протоиерею; нахожу у него князя Шихматова, человека лет тридцати пяти, необыкновенно скромнаго, что выражалось во всех его манерах, даже в голосе, и по возобновленной просьбе, пересказываю всё, что было мне известно о действиях Магницкаго. Князь обявил, что после этого он не примет предлагаемой ему должности.

   Не более, как через месяц, подкоп, подведенный под князя Голицына, взорвался, но не убил его, а только перекинул с одного места на другое. Вот, как это происходило. По мере того, как печатался перевод сказанной книги Госнера, некто коллежский ассессор Платонов, сирота, воспитанный митрополитом Платоном и потому получивший это прозвание, ходил по поручению Магницкаго в типографию и покупал у наборщиков оттиснутые листы, платя по гривеннику за каждый; когда ж последний лист был отпечатан, книга, прежде выпуска оной в свет, переплетена и представлена государю. Вслед за тем митрополит отправился во дворец. Для этого нарочно было избрано необыкновенное время -- шесть часов вечера, чтобы необычайностью самаго посещения встревожить императора. Митрополит упал к ногам его и требовал удаления князя Голицша, котораго управление, по его словам, колеблет церковь православную. Такая сцена не могла не подействовать. Государь старался успокоить митрополита, сказал, что обратит внимание на его жалобу, и если найдет действия министра ошибочными, устранит от управления вверенными ему частями. Подробности этого разговора, за кончиною всех действующих лиц, останутся навсегда неизвестными, но главный результат, как тогда шептали, был таков: Магницкий, сблизившийся впоследствии с моим тестем, на беду последняго (о чем упомянуто ниже), сказывал ему с торжеством, что он вслед за митрополитом отправился на Адмиралтейский бульвар, а оттуда прошел в подезду государя, где уже столпилось довольно народу, привлеченнаго каретою митрополита, с тем, чтобы видеть, с каким лицом выйдет он из дворца -- веселым или печальным? Удостоверившись же по довольному выражению лица владыки, что дело идет хорошо, поспешил в Невский монастырь поздравить его с успехом.

   Я уверен, что митрополит, этот полупросвещенный преемник высокообразованнаго, даровитаго Михаила, и Фотий, этот изступленный полупомешанный фанатик, действовали более по внутреннему своему убеждению, по своей нетерпимости, были только орудиями Аракчеева и Магницкаго. Предательство же последняго обяснить не трудно. Он постигал постепенно возрастающую силу Аракчеева, знал, что ему хотелось низвергнуть Голицына, видел, что места графа Гурьева и князя Волконскаго заменены людьми, хотя даровитыми, но незначительными по происхождению, по чинам, по занимаемым пред тем должностям, и мог надеяться, что Аракчеев, за оказанную услугу, возведет его в звание министра. Он однакож ошибся в своем преступном разсчете.

   Прежде всего последовало высочайшее повеление о разсмотрении книги Госнера комитетом, составленным из генерал-губернатора графа Милорадовича, министра внутренних дел В. С. Ланского и президента Российской академии, адмирала А. С. Шишкова. Понятно, что только последний из них мог настоящим образом заняться порученным комитету делом, и занялся с усердием, тем более жарким, что не любил князя Голицына (в зависимости котораго состоял по званию президента академии). Не любил как лично, по щекотливым отношениям подчиненнаго, будучи старше его летами и службою, так и за стеснительную цензуру, действительно слишком придирчивую, и препятствовавшую развитию литературы, за что Голицын тогдашними литераторами был прозван не министром, а гасильником просвещения. Впрочем в некоторое, хотя неполное, оправдание князя Александра Николаевича надобно сказать, что все это делалось по преобладающему влиянию других -- главное -- Магницкаго, а потом Рунича, попечителя Петербургскаго университета, и Попова, директора департамента просвещения, фанатика, сосланнаго впоследствии в Зилактовский монастырь близ Казани {Попов следовал секте некоей г-жи Татариновой, имевшей, не знаю почему, помещение в Инженерном замке, когда он именовался еще Михайловским. Впрочем, там жили, с разрешения государя, и другия лица, из людей недостаточных и почему либо ему известных. Татаринова установила там особый род богомоления, состоящий в кружении около чана с водою, до упада; причем закружившийся получал будто бы дар пророчества. Склонный к чудесному, кн. Голицын посещал ее. Когда ж она, еще при Александре Павловиче, была выслана из замка, то поселилась на даче по царскосельской дороге. Число поклонников увеличилось. Присоединились люди известные (например, супруга генерала-от-инфантерии Головина, г. Дубовицкий, человек весьма богатый). Устроили домовую молельню, украшенную образами, писанными знаменитым художником Боровиковским, предавшимся в старости мистицизму. Тайный советник Василий Михайлович Попов сделался самым жарким последователем. Наконец, жалобы дочерей его на тиранское с ними обращение отца, принуждавшаго их присоединиться к секте, открыли правительству (кажется в 1840 г.) тайное оной существование. Татаринова и Дубовицкий разосланы были по разным монастырям, а образа взяты в Невский.}.

   Вскоре по распространении слуха о существовании комитета, пришел во мне добрый друг мой и товарищ по университету, Александр Максимович Княжевич (тогда начальник отделения в департаменте казначейства, ныне министр финансов) {T. e. 1868 г.}, сказать, что в тот день заходил в ним в департамент квартальный надзиратель и спрашивал, где живет отставной профессор Яковкин; что, вероятно, его отыскивают по участию в переводе Госнеровой книги, и что я, по благорасположению ко мне Шишкова, мог бы у него об этом осведомиться, и по возможности защитить Яковкина. Как сказано, так и сделано. Но прежде надобно сообщить о профессоре Яковкине и о знакомстве моем с достопочтенным Александром Семеновичем Шишковым.

   Я сделался ему известным со времени выхода в свет (в 1820 г.) моих идиллий, экземпляр которых послал ему, равно как и ко всем первенствующим тогдашним писателям, и чрез несколько дней уехал в отпуск. Что-ж сделал Шишков, никогда в глаза меня невидавший? Идилии мои внес он в Императорскую Российскую Академию и предложил их разсмотреть, а академия не только-что их одобрила, но и присудила мне меньшую золотую медаль {Впоследствии я узнал, что тем же журналом академии, как я мне, присуждена была, конечно по случайному стечению обстоятельств, большая золотая медаль Карамзину за его историю.}. Живя в деревне, я ничего подобнаго и ожидать не мог, даже не знал, что академия награждает писателей, как вдруг получил о том предварительное извещение от Ястребцова, а вслед затем и отношение секретаря академии, с препровождением медали. Награда эта тем более была мне приятна, что, получив ее в сельском нашем уединении, я мог порадовать ею матушку, нежно любивших меня сестер и прочих родных {Кстати упомянуть, что в деревне же удостоился я вскоре получить золотые часы от императрицы Елисаветы Алексеевны, доселе мною хранимые. Виною этой милости, тогда очень видной, был почтенный Александр Иванович Красовский. Когда я прощался с ним, отезжая в деревню, он спросил меня, почему я не представил идиллий моих государю? Потому -- отвечал я -- что теперь, судя по действиям министерства просвещения, не обращается внимания на изящную литературу. "Но императрица занимается ею; я слышал это от графини Строгоновой, представьте экземпляр государыне".-- "Теперь уже некогда, я завтра еду".-- "Так пришлите его ко мне, а я передам секретарю ея величества, Н. М. Лонгинову". Я им и сделал.}. Возвратясь в Петербург я не замедлил представиться Александру Семеновичу и лично благодарить его. С тех пор он оказывал мне постоянную благосклонность, но я мало ею пользовался. Чуждый всякаго искательства, притом довольно застенчивый, я всегда как-то дичился людей значительных, и конечно терял чрез то много, поэтому редко посещал Шишкова, и только лет через десять, когда избран был в члены Российской Академии, сделался коротким в его доме.

   Илья Федорович Яковкин был добрый, почтенный человек, учености времен прежних, времен Брянцова, Барсова, Чеботарева, и столькож, как они, преисполненный благонамеренности и простодушия. Он был главным помощником попечителя Румовскаго при учреждении и устройстве Казанскаго университета. Румовский имел к нему полную доверенность, профессора завидовали, студенты любили его. Огорченный Магницким, он был отставлен, хотя с пенсионом, но, для большаго уничижения, не из государственнаго казначейства, а из Человеколюбиваго общества. Огорченный старик приехал в Петербург, чтобы как-нибудь поправить дела. Мы все, находившиеся в столице, воспитанники Казанскаго университета, приняли его с распростертыми обятиями, дали ему, сложившись, обед в квартире гг. Княжевичей, за которым он чуть ли не более пролил слез умиления, чем выпил шампанскаго, и старались по мере сил быть ему полезными. Однажды, за год пред госнеровой историей, сидя у меня, он с горем сообщил мне, что бедность заставила его принять на себя перевод некоторых статей книги Госнера, но примолвил: немец, кажется запирается; я делаю свои примечания. Квартальный надзиратель потому вероятно и обратился к Княжевичам с вопросом о квартире Яковкина, что Магницкий мог в свое время как-нибудь спроведать об упомянутом обеде и не забыл этого.

   Вследствие тревожнаго известия, сообщеннаго мне Княжевичем, я на другое же утро отправился к Шишкову, опасаясь впрочем, что занятый важным делом, он, пожалуй, и не примет; однакож меня позвали в кабинет. Александр Семенович сидел за письменным столом; пред ним лежала розогнутая книга,-- справа и слева бумаги.

   -- Не помешал ли я вашему высокопревосходительству?

   -- Нет; садись пожалуста; поговорим.

   -- Вы верно заняты книгою, возбудившею внимание целаго Петербурга?

   -- Да.

   -- Как вы ее находите?

   -- Очень вредною, богопротивною. И прочитал мне, с негодованием некоторыя места, действительно противныя догматам православной веры, но вставленныя, как мне показалось, не столько по дурному умыслу, сколько по излишней учености, по желанию выказать глубокия познания свои в церковной истории и всю тонкость своих изследований. Тут я обяснил ему цель моего посещения, обстоятельства, побудившия Яковкина принять участие в переводе этой книги и его об ней суждение, прося не смешивать его с другими переводчиками, и, в случае нужды, защитить. Шишков взял лежавший с правой стороны лист бумаги, взглянул на него, и сказал: "Яковкина в списке нет." Я обрадовался. Разговор о настоящих событиях продолжился. Заметив, что старик мало, или почти ничего не знал о гнусной неблагодарности Магницкаго, о прежних отношениях его в князю Голицыну, я с жаром и подробно пересказал ему о том. Это было в день Вознесения, 15 мая. Возвратившись от Шишкова, поспешил успокоить Княжевичей.

   На другое утро, в семь часов, когда я еще спал, вошел ко мне в спальню и разбудил меня Ястребцов. "Опасения наши, сказал он, совершились: князь Голицын более не министр; вчера состоялся указ о назначении на его место Шишкова {Замечательно, что государь подписывал указ о назначении Шишкова министром в то самое время, когда я, сидя у него, с таким негодованием обяснял ему предательство Магницкаго. Казалось бы, что после он мог обратить внимание на знаменательность стечения сих обстоятельств, ибо вступал теперь в близкое сношение с этим опасным человеком, но он к позднему раскаянию этого не сделал.}, всем нам худо, кроме вас. Вставайте, одевайтесь и поезжайте поздравлять новаго министра." Хотя и не ожидал я хороших последствий для князя Голицына от действий возставших против него врагов, но никак не предполагал такого скораго результата, тем более, что о выкраденной из типографии книге Госнера и о свидании митрополита с государем, узнал уже после, когда ход дела более прояснился. Не любя, как упомянуто выше, соваться в глаза и заискивать, я отвечал Ястребцову, что, бывая у Шишкова редко и посетивши его не далее, как вчера, не поеду; не хочу и не могу быть выскочкою в числе поздравителей. Ястребцов настаивал, даже упрекал меня, что я видно не желаю быть полезным друзьям своим. Наконец, после долгих убеждений, видя, что Ястребцов сердится серьезно (а надобно вспомнить, что он был мой начальник), я обещал ехать, но не прежде, как в воскресенье. По крайней мере, в праздничный день приличнее, думал я.

   Итак, в воскресенье в 9 часов утра еду в Фурштадтскую улицу, где Шишков имел собственный дом (ныне трактир), заметный по выпуклым у окон нижняго этажа железным решеткам. Новый министр был один в своем кабинете и в морском мундире, котораго я никогда не видал на нем в прежния мои посещения; он всегда сидел в халате. Поздравление мое принято весьма благосклонно, тем более, что я выразил в нем надежду на будущее процветание русской словесности и, между прочим, ссылаясь на текст указа, сказал, что если управление иностранными исповеданиями повелено привести в пределы, в которых находилось оно до 1810 года, то еще кажется нужнее поставить в эти пределы министерство народнаго просвещения, искаженное влиянием фанатиков. Шишков жаловался на свою старость, на то, что государь, не спрося его согласия, сделал его министром, говорил, что намерен писать к нему об этом и покажет мне наперед это письмо. "Вот, не далее, как в понедельник, встретился я с государем во дворце, проходя в Совет; он остановился, очень благосклонно спросил меня о здоровьи. Почему бы тут же не сказать мне о своем намерении? Я бы отказался." Вскоре у крыльца застучали кареты поздравителей; мы перешли в гостиную; Александр Семенович указал мне место подле себя; чрез полчаса все восемь кресел, идущих от дивана, заняты были почетными гостями. Мне, молодому человеку, как-то совестно, как-то стеснительно было сидеть между ними: я встал. Министр, к удивлению, проводил меня до дверей гостиной и, остановясь, спросил: "Когда же ты у меня отобедаешь?" (Я никогда у него прежде не обедывал).-- Когда прикажете.-- Да где-бишь ты живешь-то. -- В доме Коммиссии Духовных училищ. -- А, помню, хорошо {Квартира моя была известна ему потому, что он иногда посылал мне некоторыя книги.}.

   Ястребцов, нетерпеливо ожидавший моего возвращения, очень был доволен разсказом о благосклонности ко мне министра, выводя из оказаннаго мне доверия -- прочитать письмо, которое напишет государю -- из провода до дверей и приглашения обедать, хорошее в пользу мою заключение. "Когда ж вы поедете к нему?" под конец спросил он. -- Когда пришлет меня звать.-- "Помилуйте, до того ли ему теперь, чтобы помнить, что хотел позвать вас обедать; он же, известно, по старости, забывчив; вы прождете; а между тем на будущей неделе вам надобно отсюда ехать (действительно, получив уже разрешение на вступление в брак и отпуск, я собирался на следующей неделе отправиться в Казань); ступай просто, без зова, так, дня через три. Это все равно". Я никак не мог согласиться, чтобы это было все равно и не ехал. Между тем Ястребцов почти каждый день продолжал меня подталкивать. Прения наши кончились тем, что я напоследок обещал ему в следующее воскресенье, в Троицын день, заехать в Александру Семеновичу наперед по утру, с тем, что он может быть повторит приглашение. Так и вышло. "Когда же ты у меня обедаешь?" спросил опять Александр Семенович.-- Если прикажете, хоть сегодня.-- "Так хорошо, приезжай". В этот же раз он снова отозвался с большим одобрением о моем Похвальном слове князю Кутузову-Смоленскому, только-что месяца за полтора перед тем вышедшем в свет. Оно было известно ему еще в рукописи; он еще тогда читал его вдове фельдмаршала, княгине Екатерине Ильиничне и, помню, сделал мне одно прекрасное замечание в описании бородинской битвы, которым я воспользовался, отчего описание это много выиграло.

   Да позволено мне будет прервать на минуту нить главнаго повествования, чтобы разсказать о весьма приятном для меня событии по поводу выхода в свет этого сочинения. Отезжая в прошедшем году в отпуск, я просил Александра Максимовича Княжевича принять на себя труд наблюсти за печатанием онаго, просматривать корректуру, а по отпечатании -- разослать несколько хорошо переплетенных экземпляров известным лицам, по оставленному мною списку; в том числе два экземпляра к Николаю Михайловичу Лонгинову -- один собственно для него, а другой -- для представления государыне, так как я, тронутый прежним ея ко мне вниманием, считал себя обязанным сделать это. Добрый друг мой исполнил все к моему возвращению; не успел только разослать назначенных экземпляров, что уже и стало личною моею заботою. К тому, другому посылаю в пакетах с курьерами, к Красовскому везу сам три экземпляра для него и, как упомянуто выше -- для Лонгинова и для императрицы. Спустя неделю вижу сон (под утро 2-го мая), будто входит во мне придворный лакей и подает красную сафьянную коробочку; раскрываю, три бриллиантовые кружка. В это самое время (в 8 часов утра) человек мой будит меня, говоря, что приехал придворный ездовой. Надеваю халат; выхожу; ездовой подает мне пакет; распечатываю -- письмо от Лонгинова, с препровождением фермуара, пожалованнаго императрицею моей невесте! раскрываю красный сафьяный футляр -- вижу фермуар, составленный из трех совершенно круглых частей (средняя побольше боковых) точно таких, какия видел я во сне! Чем обяснить этот сон, так верно и так быстро сбывшийся? Тем, что может быть я много думал о посланном мною в государыне экземпляре, надеялся на новую от нея милость? Нет; во-первых потому, что это сочинение было посвящено государю императору и поднесено ему оффициально министром просвещения: следственно, от него только мог я надеяться какого-либо внимания {Я и действительно получил от его величества подарок, можно сказать богатый -- бриллиантовый перстень в две тысячи рублей ассигн. Судя по тогдашним ценам и небольшому чину моему -- коллежскаго ассесора, милость эта была всеми признана значительною, даже неожиданною, тем более, что сочинение мое заключало в себе места щекотливыя, именно там, где говорилось о постигшей Кутузова опале. Доказательством тому, как холодны были в то время к литературе и государь и министр, служит то, что рукопись моя два года прогостила в портфеле князя Голицына: он все выжидал удобнаго для доклада случая. Замечательно также, что государь приказал ему прочитать вслух некоторыя места,-- и как нарочно попались щекотливыя. Об этом сказывал мне Ястребцов слышанное от князя. Тем более цены великодушию его величества.}; наградить меня было дело его, а не императрицы; с ея стороны, видя при книге печатное посвящение августейшему супругу, весьма достаточно было ограничиться милостивым словом чрез Лонгинова, чего только я и надеялся; во-вторых, я в то время так был занят множеством приготовлений к сватьбе (мне не хотелось ударить лицом в грязь пред будущим моим тестем, человеком роскошным, и пред таким городом, каков Казань); в-третьих, настоящия события так вообще были важны, и для меня лично так интересны, что все другое мало меня занимало. Да и могло ли придти в голову, чтобы императрица оказала мне такую необыкновенную милость, какой мог быть удостоен разве человек самый к ней близкий, значительный? Все мои знакомые были изумлены и тронуты. Выходит, что сон этот принадлежит в числу многих подобных неизяснимых явлений нашей жизни, где гордый, пытливый ум человеческий должен умолкнуть, и где начинается область одной веры.

   Письмо Лонгинова было следующаго содержания:

  

Милостивый государь мой,
Владимир Иванович!

   Я имел счастие представить государыне императрице Елизавете Алексеевне экземпляр сочиненнаго вами историческаго Похвальнаго слова князю Смоленскому. Ея императорское величество, удостоив оный всемилостивейшего принятия и сведав, что вы недавно помолвлены, высочайше повелеть мне соизволила препроводить к вам, для вручения невесте вашей, бриллиантовый фермуар, всемилостивейше пожалованный в знак высочайшаго внимания к трудам вашим, и вместе пожелать им совершеннаго благоденствия в супружестве вашем. Дар сей прилагая, имею честь быть с истинным почтением,

вашего высокоблагородия
покорный слуга
Н. Лонгинов.

   No 330.

   1-го мая 1824 года.

   Его высокобл.:

   В. И.

   Панаеву.

  

   Всякой поймет, как было мне приятно получить такое письмо, и такой высочайший подарок препроводить в Казань к моей невесте.

   Но прежде, чем отправлюсь обедать к Александру Семеновичу, следует упомянуть, что книга Госнера была истреблена, а сам он выслан за границу; что новое министерство принялось за разсмотрение некоторых других книг, или запрещенных прежним (как, например, Плач на гробе младенца, Станевича), или покровительствуемых (как книга Таулера {"Благоговейныя размышления о жизни и страданиях Иисуса Христа".}), перевод Ястребцова); что князь Голицин назначен главноначальствующим над почтовым департаментом; что директора департамента просвещения, Попова, переместил он в директоры особой своей канцелярии, а директору департамента духовных дел иностранных исповеданий Тургеневу и правителю дел коммиссии духовных училищ Ястребцову испросил годовые отпуски с благородною ц