ПРЕДИСЛОВИЕ.

"Записки" мои, или правильнее сказать -- "Воспоминания", как я их и назвал, обязаны существованием своим желанию любознательных друзей моих. Слушая иногда разсказ мой о так-называемой эпохе мистицизма, проявившейся у нас в течение последних десяти лет царствования императора Александра II-о, они настоятельно требовали, чтобы я изложил то на бумаге, и по благосклонности своей находил, что разсказ мой, заключая в себе замечательный эпизод истории означеннаго царствования, может пригодиться будущему бытописателю, а если и нет, то во всяком случае останется повествованием весьма любопытным. Я обещал неоднократно -- но обязанности служебныя, отнимая у меня утро и вечер каждаго дня, не давали никакой к тому возможности. Наконец, в 1858 году, вследствие перенесенной мною за полгода пред тем тяжкой болезни, я был уволен для пользования кумысом в Оренбургской губернии и морскими водами в Феодосии. Прибыв, по приглашению гг. Тевкелевых, в имение их, село Килимово, в 80 верстах от Уфы, славящееся приготовлением кумыса, и увидав себя совершенно освобожденным от всех забот, занятий и развлечении, я решился воспользоваться моим уединением и приступил к делу. Бросив глубокий вопросительный взгляд на прошедшее, я удивился, что, счастливая некогда, память моя не отказалась и теперь услужить мне. Она пробудилась с необыкновенною свежестью и как будто перенесла меня в среду тех лиц и обстоятельств, в которым относится разсказ мой: я, кажется, видел перед собою эти лица, с их физиономиями, страстями, действиями, даже речеми, эти обстоятельства -- в полной их связи и последовательности.... Не от того ли, что те и другия производили на меня в свое время слишком сильное впечатление? Такое оживление памяти всего лучше доказалось тем, что в две недели написал я тридцать три листа кругом, окончившихся падением Магницкаго. Но как повествование мое, вместе с сказанными политическими обстоятельствами, заключало в себе и очерк моей службы, то, поощренный неожиданным успехом, я пустился далее, и, таким образом, от конца царствования Александра II-о нечувствительно перешел к первым годам царствования Николая II-о, когда судьба и служба вновь поставили меня в соприкосновение с людьми замечательными, заслуживающими того, чтобы указать на них любознательному читателю, и тут же, в селе Килимове, в остальныя три недели моего там пребывания, написал еще около сорока листов, доведя разсказ до 1832 года, или назначения меня директором Канцелярии министерства Императорскаго двора. Эти две тетради, названныя мною главами, заключали в себе два средние периода моей службы и жизни; следственно, не было начала. Очутившись вскоре в Феодосии, я, под влиянием того же уединения (всегда плодотворнаго), написал третью главу: о поступлении моем в университет и определении в службу. Но как и эта третья глава не могла назваться началом, обнимая только время юношеских моих лет, то я разсудил написать четвертую (всё подвигаясь назад), чтобы, для полноты целаго, сказать о моем происхождении, семействе и что-нибудь о моем детстве. Намерения эти оставались, однакож, впродолжение целаго года одним предположением, потому-что тогдашний отпуск мой приходил в концу, и я должен был, оставя живописный, южный берег Крыма, возвратиться к антиподам его -- берегам финским; в Петербурге же, по причинам, обясненным выше, не мог написать ни строчки. Наконец, в нынешнем 1859 году, вынужденный вновь позаботиться о возстановлении моего здоровья, я отправился в кавказским минеральным водам, и здесь, в Пятигорске, написал четвертую, собственно первую -- главу моих "Воспоминаний", то-есть, кончил тем, с чего следовало бы начать, еслиб приступил к делу по суетному желанию говорить о себе, а не по другой, сказанной в своем месте, причине.

   Буду ли продолжать, не останавливаясь на 1832 годе? Вопрос, на который и сам себе не могу отвечать положительно. Это зависит от обстоятельств, от свободы располагать моими занятиями. Но если и буду, то уже не в такой связи и последовательности, как прежде, потому-что события ближайшаго времени как-то менее удерживаются в моей памяти, а притом их набралось бы так много, что это составило бы огромный.... Может быть, ограничусь разсказом, в виде отдельных статей, о тех только случаях, которые и для меня более памятны, и сами по себе более любопытны. Сверх всякаго ожидания, я написал несколько таких статей, здесь, на Кавказе.

  15 июня 1869 г., Пятигорск.

  

ГЛАВА I.

Мое детство. -- Наше семейство. -- Мой отец, мать, братья и сестры.

  

   Я родился 6 ноября 1792 года, Казанской губернии, в уездном городе Тетюшах. Мать моя, Надежда Васильевна, урожденная Страхова, была в последних месяцах беременности, когда отец мой, пермский губернский прокурор, коллежский советник Иван Иванович Панаев, вызванный тогдашним генерал-прокурором, князем Вяземским, для получения из рук императрицы назначеннаго ему ордена св. Владимира 4-й степени (с такою торжественностью жаловался тогда этот орден), должен был ехать в Петербург. По настоящему положению супруги своей, он счел за лучшее отвезти её, почти мимоездом, к матери, вдове Анне Ивановне Страховой, барыне довольно достаточной, имевшей полторы тысячи душь, производившей род свой от шведских баронов Аминевых, и постоянно жившей в означенном городе Тетюшах, окруженном четырьмя ея деревнями.

   Оставляя на руках заботливой тещи беременную жену свою, он был покоен насчет ея разрешения, и только просил, чтобы новорожденное дитя -- если это будет дочь -- было наименовано Екатериною, а если сын -- Владимиром. Родился я, и, вследствие этого завета, наречен именем просветителя России.

   В "Словаре достопамятных людей земли Русской", изданном Д. Н. Бантыш-Каменским, помещена биографии отца моего, составленная, большею частью, по документам, от меня им полученным. Чтобы не писать новой, вношу ея сюда целиком, кроме конца, где благосклонному издателю, некстати и без моего ведома, вздумалось посвятить несколько строк собственно мне.

   Панаев, Иван Иванович, родился 23 сентября 1753 г., в городе Туринске {Тобольской губернии.}.  Род Панаевых происходит от тех новгородцев, которые грозою Иоанна Васильевича исторгнуты были из отчизны и поселились на восточных пределах тогдашней России. Там, вместо прежняго прозвания Паналимоновых, стали они писаться Панаевыми -- может быть, не породнились ли с одним из сподвижников Ермака, есаулом Паном, действовавшим, как известно, на берегах Туры и Тоболы? Отец Ивана Ивановича, надворный советник Иван Андреевич Панаев, бывший, впродолжение многих лет, туринским воеводою, пользовался общим уважением края. В то время содержался в Пелыме знаменитый изгнанник, граф Миних, котораго воевода часто посещал по своей обязанности, и вместе -- до участию в судьбе его. Возвращаясь, после двадцатилетней ссылки, в Петербург, фельдмаршал заехал к Ивану Андреевичу, провел у него целый день, обедал, пил чай. Старшая дочь хозяина, сестра Ивана Ивановича, имевшая тогда 10 лет, разсказывала впоследствии, что Миних вошел к нем в новом нагольном тулупе, с отпущенною седою бородою, и что старики, впродолжение длиннаго зимняго вечера, выпили чашек по пятнадцати чаю, с прибавлением французской водки. Чашки, впрочем, были, по тогдашнему обычаю, небольшия, а ром в малом еще употреблении.

   Первоначальное воспитание Ивана Ивановича, в доме родительском, ограничивалось русскою грамотою, чтением церковных и небольшого числа старинных исторических книг. Отец его, всегда сохранявший важную наружность, пышность в одежде и некоторую недоступность в обращении, держал его довольно строго; но строгость умерялась ласками матери. Иван Иванович питал к ней нежнейшую привязанность и почти благоговейное уважение в родителю. Эту детскую покорность оказывал он ему и сделавшись известным в свете, будучи сам отцом многочисленнаго семейства. Родители его почти ежедневно посещали храмы божии, которых три украшали площадь пред их домом; и он, не смотря на отроческий свой возраст, должен был всегда им сопутствовать; когда же выучился бегло разбирать церковныя книги, отец в большие праздничные дни заставлял его читать Апостол, что было тогда в обычае. Товарищей детства, кроме двух родных сестер, у него не было, потому-что воевода туринский, любимый и отличаемый пред прочими главным правителем Сибири, известным губернатором Денисом Ивановичем Чичериным, держал себя слишком высоко в отношении к своим подчиненным. Все это вместе, при уединении уезднаго городка, оставило решительные следы в характере Панаева: покорность обстоятельствам (не смотря на врожденную пылкость нрава и почти нервическую чувствительность), благочестие, склонность к занятиям важным и к созерцательности. Одиннадцати лет был он записан в гвардию, но до 15-ти оставался в отцовском доме. Около этого времени Чичерин, обезжая Тобольскую губернию, посетил в Туринске Ивана Андреевича. Красивая наружность молодого Панаева, высокий рост не по летам, скромность, умные ответы, обратили на него внимание губернатора. "Зачем ты держишь такого молодца дома? Чему он здесь выучится? Отпусти его со мною в Тобольск. Я попекусь о его воспитании",-- сказал он воеводе. Иван Андреевич с должною благодарностью принял такое милостивое предложение и благословил сына в дорогу. Отселе наступила новая эпоха в жизни его: Чичерин перечислил красиваго юношу прапорщиком в один из полков, состоявших в Сибири; поместил его в пышном своем доме, приставил к нему лучших учителей из числа, так-называемых, "несчастных" {Т. е., ссыльных.} и лиц духовнаго звания. Панаев постиг всю цену оказываемых ему благодеяний: не терял времени понапрасну, занимался науками с необыкновенным прилежанием, в особенности богословием, историею и словесностью; между прочим, выучился по-латыни. Быстрые успехи и примерная, во всех отношениях, нравственность укоренили в чувствах Чичерина отеческую к нему любовь. В 1774 году, когда Панаев произведен был в подпоручики, он отправил его в Петербург с рекомендательными письмами. В следующем году, Панаев является уже адьютантом генерал-маиора графа Михаила Петровича Румянцева, сына фельдмаршала, а через четыре -- флигел-адьютантом генерал-аншефа графа Брюса, который был женат на сестре Задунайскаго. Дом престарелой матери великаго полководца был не только средоточием родственнаго и дружескаго круга фамилии Румянцевых, но и всего высшаго петербургскаго общества. Графиня Мария Андреевна, игравшая важную роль при дворах Петра великаго, Екатерины И-й, Анны и Елизаветы, последняя отрасль рода Матвеевых, не смотря на восьмидесятилетнюю старость свою, отличалась умом, любезностью и великим запасом сведений о необыкновенных и любопытных событиях сих четырех царствований. Сквозь блестящую толпу окружавшей ея знати, она приметила молодого Панаева и почтила его особенным вниманием. Панаев сделался у ней домашним человеком, и в обыкновенные дни составлял партию ея в марьяж, в ломбер и в вист. Но большой свет не вскружил ему головы: все свободное время от нетрудной своей службы и обязанности играть в карты со старой графиней употреблял он на упражнения в литературе и на беседы с образованными людьми того времени. Таковы были: Новиков, Иван Владимирович Лопухин, Эмин, Державин, Княжнин, Дмитревский. У последняго брал он уроки в декламации, ибо страстно любил драматическое искусство, и нередко, даже в зрелых уже летах, с великим успехом занимал на домашних театрах роли Ивана Аѳанасьевича. Так, однажды, играя "Беверлея", он до такой верности выразил мучительную смерть героя трагедии, отравившагося ядом, что зрители приведены были в ужас, а сам он надолго разстроил свое здоровье. Круг просвещенных друзей его вскоре увеличился присоединением Поздеева, двух Габлицей и Ивана Ивановича Тургенева. Стремление к истинному просвещению, утвержденному на правилах христианской веры, было основанием их союза. Они собирались друг у друга беседовать о сих важных предметах, читали чужия и свои собственныя сочинения в этом духе. В числе посетителей сих бесед были; князь Николай Васильевич Репнин, князь Гавриил Петрович Гагарин и некоторыя другия лица из высшаго круга. Здесь открылось обширное поле дарованиям Панаева. Его произведения, проникнутыя любовью к Богу, к человечеству и написанныя таким языком, каким до того времени (до 1779 года) едва ли кто писывал, ценились выше всех прочих, читанных в сих немногочисленных, но избранных собраниях, и не раз были удостоены внимания наследника престола, великаго князя Павла Петровича. К сожалению, Панаев, по необыкновенной своей скромности, никогда не печатал своих сочинений, что составляет истинный ущерб ли истории нашей словесности. Они сохранились в письменных экземплярах у некоторых его друзей, давно уже умерших, и частью нашлись по смерти Ивана Ивановича в бумагах его. Прилагаем здесь несколько небольших отрывков:

  

   Есть ли разсматривание мира, его порядка, взаимностей существ, оный составляющих, заставляет нас удивляться непостижимой премудрости Всевышняго Строители, то разсмотрение человека, разсмотрение нас самих должно наполнять сердца и мысли наши неизреченною к Нему любовию и благодарностию. Его благость, Его безконечная благость, кажется, истощила себя в тех дарах, кой излияла она на человека. Коль оне безмерны! коль превосходны! и что может быт более, что совершеннее сего Создателева к нам благодеяния,-- это дал Он нам душу безсмертную, душу свободную!

   Откроем на час плачевную картину бедоносных следствий порока. Воззрим на гнуснаго безбожника, посмевающагося святейшим правилам веры; он пагубным и развращенным своим умствованием влечется по пути мрачному и опасному, и отчаяние его постигает. Презритель общественных должностей вооружает на себя законы и страшится их наказания. Гордый честолюбец, возвышаясь над своими ближними, над равными себе человеками, ощущает несносную тягость, находясь часто принужденным унизить себя пред другими. Прилепленный к подлой корысти, гоняется безпрестанно за оною и, муча себя тщетными попечениями, лишается спокойствия, и приобретение злата не награждает онаго. Утопающий в невоздержности стонет под игом раскаяния и болезней. Человекь злобный и немилосердый, который ищет погибели ближнему, котораго не трогают страдания несчастных, сей есть врат человечества, враг самого себя; ибо не может он иметь друга и ужасается всех его окружавших. Угрызение совести отемлет сон его, слезы им обидимых отравляют пищу и питие его, и вопль от него утесненных раздирает ожесточенное его сердце,

  

   Из сих отрывков читатели увидят, что язык Панаева чрезвычайно уже был близок к языку Карамзина, явившагося гораздо позднее, и что он составляет нечто среднее между им и Ломоносовым. Иван Иванович Дмитриев разсказывал однажды, что в молодости своей, желая приобрести какую-то книгу, переведенную Панаевым (без означения имени переводчика), возбуждавшую тогда общее внимание, но не имея свободных денег, перевел сам небольшую книжку и подарил рукопись книгопродавцу, с тем чтобы тот подарил ему экземпляр перевода Панаева. Впоследствии, он встретился с ним, будучи еще сержантом гвардии, в деревне, на свадьбе симбирскаго помещика Далакина, где также был и Карамзин, почти еще дитя. "Мне очень хотелось -- говорил Дмитриев -- подойти в Ивану Ивановичу Панаеву и лично с ним познакомиться, но я не осмелился; так он казался мне важен." Между тем, приближалось открытие губерний, на основании новаго, начертаннаго Екатериною великою, учреждения. Многие молодые люди, соревнуя благим намерениям императрицы, решились оставить военную службу и занять, сообразно чинам своим, места губернския. Панаев был в числе их. Отец, одобрив его желание, предложил ему кстати и богатую невесту. В 1781 году, он вышел в отставку секунд-маиором, но невеста ему не понравилась. Тогда он написал к отцу следующее письмо, замечательное по слогу, благородному образу мыслей и сыновней покорности родительской воле:

  

   О известном, Батюшка, намерении, я во ожидании на прежния мои письма ответа и приказания Вашего, ничего решительнаго не могу Вам сказать; да и нынешняя перемена моего чина и места, и все обстоятельства, сопряженныя с оною, не позволяют мне располагать себя к сей женитьбе. Со всем тем, когда Вам угодно, извольте повелеть, хотя против моей склонности, я оставлю все и женюсь единственно для того, чтоб исполнить Вашу волю. Пусть после жизнь моя, при всем ожидаемом богатстве, будет отравлена прискорбностями: я их буду сносить, утешая себя, что исполнил долг и послушание сыновнее. Естьли, Батюшка, огорчают Вас сии моя представления, то простите моему смущению, которое непрестанно меня колеблет и принуждает к таковым изяснениям. Конечно, я знаю, Батюшка, что Вы для моего же будущаго благоденствия о сем стараетесь; но естьли чрез тысячи потекут мои слезы, будете ли Вы утешаться тогда моею жизнию? Сохрани меня Бог, чтобы я порочил невесту: она имеет все достоинства; но когда нет сердечной склонности, какой тогда союз? Следствием такого супружества будут одне только преступления; вечно отягощая совесть, оне отвратят небесное благословение, которое там только бывает, где брак основывается на взаимной любви и искренности. Вы можете сказать, что многие так женятся; но какая жизнь их! Здесь много тому примеров: они живут во всегдашней досаде, в изменах и клятвопреступлениях. Возможно ли и мне определить себя к тому же? Вы мне дали чувствительное сердце и честную душу: могу ли я без всегдашняго безпокойства соединить участь свою с тою, к которой истинной привязанности и любви, составляющей блаженство супружества, иметь не в состоянии? Притом представьте, Батюшка, что я при штабском чине ожидаю получить и хорошее место, особливо, пользуясь милостию великих Особ: не могу ли я тогда сыскать невесты, приличной моим летам, по моим мыслям, и с таким достатком, который бы сделал мою жизнь благополучною и приятною? Теперь же, что ожидает меня? Я буду несчастным мужем, увянут лучшие дни мои, и погрузит во всегдашнее меня уныние сие богатое имение, которое столь прелестно кажется! Но сколько бы оно богато ни было, возможно ли на него променять спокойствие душевное? Я еще повторяю, Батюшка, что сыщу может быть в себе столько сил, чтоб победить волнение моего сердца, которое пред Вами теперь открыто; сделаю все, что Вы мне прикажете; покорю себя сей назначенной от Вас судьбе моей; но не могу отвечать за будущую жизнь мою; но не предчувствую и не предвижу никакого себе в ней благополучия. И для того, Батюшка, о том только прошу, припадая к ногам Вашим, чтоб прежде, нежели решить мою участь, изволили Вы разсмотреть и разсудить о всех следствиях, какия могут последовать за таким супружеством, которое на послушании, а не на склонности сердечной утверждается. Для сего-то важнаго для меня пункта нетерпеливо, Батюшка, желаю я с Вами видеться, а Вы изволите увидеть мою покорность Вашей воле, для меня священной. Я исполню, когда необходимо Вам то надобно, Ваше повеление; преодолею себя. Кому я должен открыть мое сердце и мысли, как не Вам, Батюшка? И естьли противно Вам сие открытие, простите меня и извините мою слабость.

  

   В 1782 году, Панаев определен был губернским стряпчим в Казань и женился на дочери тамошней помещицы Страховой, Надежде Васильевне, которая, с прекрасною наружностью, соединяла все женския добродетели, в особенности -- чего более всего искал он -- благочестие и неограниченную преданность воле божией. Этою женитьбою вошел он в родство с Гавриилом Романовичем Державиным, который был двоюродный дядя его супруге. Года через три, Панаев переведен губернским прокурором в Пермь; и таким образом, исполняя волю престарелаго родителя своего, сблизился с ним местом жительства, а в 1792 году, будучи уже в чине коллежскаго советника, получил из рук Екатерины орден св. Владимира 4-й степени, для чего нарочно был вызван в Петербург начальником своим, генерал-прркурором князем Вяземским.

   Примерною жизнью, просвещенным умом, строгим соблюдением правосудия, готовностью спешить на помощь бедным, на утешение несчастных, Панаев и в Казани и в Перми привлекал к себе общее уважение. Люди образованные, духовнаго и светскаго звания, число которых в сих краях было тогда, правда, невелико, теснилось около него, как ученики около наставника, и с жадностью слушали суждения его о важнейших предметах религии и нравственности, которыми преимущественно отличалась назидательная его беседа. Ведя постоянную переписку с петербургскими и московскими своими друзьями (в числе последних были профессоры: Брянцев, Чеботарев, Страхов), Панаев получал чрез них все лучшия издаваемыя тогда книги и снабжал ими своих приятелей. Он в особенности любил руководствовать молодых заблудших людей, и многих поставил на путь истинный. При открытии народных училищ, Панаев вызвался принять в свое заведывание пермское народное училище, и обязанность свою исполнял с истинным отеческим попечением. Однажды посетив вечером ассесора тамошней гражданской палаты, он случайно завел разговор с 14-ти летним, худо одетым мальчиком, который принес в комнату черный чайник (самовары были тогда не в общем еще употреблении). Ответы мальчика, из которых, между прочим, оказалось, что он племянник хозяина (человека весьма недостаточнаго), и читает уже книги,-- так понравились Панаеву, что он, сделав дяде выговор за пренебрежение дальнейшим воспитанием племянника и употребление вместо слуги, на другой же день записал его в училище и стал обращать на него особенное внимание. Спустя год, мальчик принес ему сочиненную им оду на день восшествия на престол императрицы. Достоинство стихотворения было выше всякаго ожидания. Иван Иванович с восхищением увидел, что, для развития такого дарования, круг пермскаго народнаго училища слишком тесен. В этом убеждении, он поручил одному из новых друзей своих, г. Походяшину, отезжавшему в Москву, свезти его в тамошний университет, наделил мальчика рекомендательными письмами к тогдашним кураторам: Хераскову, Тургеневу и Фон-Визину, а супруга Ивана Ивановича снабдила его нужным бельем. Этот мальчик был Алексей Федорович Мерзляков -- одно из блестящих светил нашей поэзия, принесший столько чести и пользы Московскому университету. Упомянутое первое стихотворение его Панаев тогда же послал напечатать в одном петербургском журнале; подлинный экземпляр, с собственноручными поправками Панаева, доныне хранится у его наследников. В отправлении Карамзина для путешествия по Германии, Франции и Англии, Иван Иванович, вместе с московскими друзьями своими, принимал деятельное участие. Осенью 1796 года, тяжкая болезнь родителя вызвала его в Туринск. Он поспешил к нему вместе с своею супругою, нежно им любимою, и почти со всеми детьми, и имел горестное утешение лично отдать отцу последний долг; но чрез несколько дней (26 октября), на возвратном пути из Сибири, скончался, от жестокой горячки, в Ирбите, где и погребен у соборной церкви. Смерть постигла его 43 лет от роду. Восьмерым малолетним сиротам своим (пятерым сыновьям и трем дочерям) он оставил самое ограниченное состояние и, вместе с тем, великое богатство -- в прекрасной о себе памяти. Император Павел, вскоре по вступлении на престол, вспомнил о Панаеве, повелел генерал-прокурору князю Куракину отыскать его; но он, как мы уже сказали, скончался за десять дней до воцарения новаго государя.

   Иван Иванович Панаев был высокаго роста, имел важную осанку, большие голубые глаза, исполненные кротости, необыкновенную для мущины белизну тела и светло-русые волосы, которые, однакож, совершенно поседели на двадцать девятом году его возраста, вероятно от непрестанных умственных напряжений. С каким глубоким христианским смирением отдавал он самому себе отчет в своих действиях!

  

   Новый год! {Писано в 1792 году.} Сегодня благодарил я Господа за излиянныя Его в прошедшем году различныя на меня благодеяния и просил Его в молитвах, дабы ниспослал мне помощь Свою на исправление жития моего в наступившем новом годе. Обращаясь на прошедшую жизнь мою, а ближе на прошедший год, нахожу, что я препроводил оный большею частию в суетностях, разсеянности и пороках; и малое весьма число добрых дел и помышлении моих, или полезных упражнений, совершил не сам собою, но при содействия помощи Божией. Отсюда разсуждаю я, что человек, доколе будет пребывать в своей поврежденной воле, дотоле он ничего не может творить, кроме дел противных воле Божией и, следовательно, зла; а потому собственныя наши дела, без содействия духа Его, не могут быть Ему благоугодны, хотя бы они по наружности и добрыми казались. Сия мысль да будет началом следующих моих размышлений, которыя, если Господь изволит, буду я при Святой Его помощи продолжат на каждый день сего года и записывать их в сей книге.

  

   Супружеский союз моих родителей был примерный; они, как говорится, жили душа в душу. Мать моя, и без того огорченная недавнею кончиною родительницы своей, лишившись теперь, и так неожиданно, нежно любимаго супруга, оставшись с восемью малолетными детьми, из которых старшему было 12 лет, а младшему один только год -- впала в отчаяние, слегла в постель, не принимала никакой пищи, только изредка просила пить. Жены ирбитских чиновников, видя ее в таком положении, учредили между собою дежурство, и не оставляли ее ни днем, ни ночью. Так проходило тридцать уже дней, как в последний из них, около полуночи (здесь должен, я разсказать происшествие, от котораго волосы становятся дыбом), одна из дежурных барынь, сидевшая на посланной для нея перине и вязавшая чулок (другая спала подле нея), приказала горничной запереть все двери, начиная с передней, и ложиться спать в комнате перед спальнею, прямо против незатворенных дверей оной для того, чтобы, в случае надобности, скорее можно было позвать ее. Горничная исполнила приказание: затворила и защелкнула все двери; но только-что, послав на полу постель свою, хотела прикрыться одеялом, как звук отворившейся двери в третьей комнате остановил ее: опершись на локоть, она стала прислушиваться. Чрез несколько минут такой же звук разразился во второй комнате, и при ночной тишине достиг до слуха барыня, сидевшей на полу в спальне; она оставила чулок и тоже стала внимательно прислушиваться. Наконец, щелкнула и последняя дверь, ведущая в комнату, где находилась горничная... и что же? входит недавно умерший отец мой, медленно шарча ногами, с поникшею головою и стонами, в том же халате и туфлях, в которых скончался. Дежурная барыня, услышавшая знакомые ей шаги и стоны, потому-что находилась при отце моем в последние два дни болезни его, поспешила, не подымаясь с пола, достать и задернуть откинутый для воздуха полог кровати моей матери, которая не спала и лежала лицом к двери -- но, обятая ужасом, не могла успеть в том. Между тем, он вошел, с теми же болезненными стонами, с тою же поникшей головою, бледный, как полотно, и, не обращая ни на кого внимания, сел на стул, стоявший подле двери, в ногах кровати. Мать моя, не заслоненная пологом, в ту же минуту это увидала, но от радости, забыв совершенно, что он скончался, воображая его только больным, с живостью спросила: что тебе надобно, друг мой? и спустила уже ноги, чтобы идти к нему. Неожиданный ответ его: подай мне лучше нож -- ответ, совершенно противный известному образу его мыслей, его высокому религиозному чувству, остановил ее и привел в самосознание. Видение встало и, по-прежнему, не взглянув ни на кого, медленными шагами удалилось тем же путем. Пришед в себя от охватившаго всех оцепенения, дежурившая барыня разбудила свою подругу и, вместе с нею и горничною, пошла осматривать двери комнаты: все они оказались отворенными!

   Событие непостижимое, необяснимое, а для людей, сомневающихся во всем сверх естественном, и невероятное; но ведь оно подтверждается свидетельством трех лиц! Если бы видение представилось одной только матери моей, то, пожалуй, можно бы назвать его следствием разстроеннаго воображения женщины больной, огорченной, которой все помышления сосредоточены были на понесенной ею потере. Здесь, напротив, являются еще две сторонния женщины, неимевшия подобнаго настроения, находившияся в двух разных комнатах, но видевшия и слышавшия одно и то же. Смиримся пред явлениями духовнаго мира, пока недоступными изследованиям ума человеческаго и, повидимому, совершенно противными законам природы, нам известным. А разве мы вполне их постигли? Разве совсем приподняли покрывало Изиды? Разве животный магнетизм не отворяет уже нам дверей в иную таинственную область той же природы, обемлющей все существующее видимое и невидимое? Разве, наконец, мало исторических и достоверных частных преданий о событиях, подобных случившемуся в Ирбите?

   Оправившись несколько в здоровьи, мать моя спешила оставить место, отмеченное таким для нея несчастием, и возвратилась в Пермь, где протекли некогда счастливейшие годы ея жизни, и где теперь ожидали ее одни горестныя воспоминания прошедшаго. Ей было тогда только тридцать четыре года. Окруженная восемью сиротами, при ограниченном состоянии, она печально смотрела на их будущность; не знала, что предпринять: оставаться ли в Перми, где у нас был собственный дом, ехать ли в казанскую, или симбирскую деревню? Но ни в той, ни в другой не было приюта, не было господскаго дома. К счастию, братья ея, отставной секунд-маиор Иван и командовавший оренбургским драгунским полком, подполковник Александр Васильевичи Страховы, уведомленные о кончине своего зятя, поспешили утешить её своим приездом; и как оба они были холостые, то убедили её отправиться к ним в Тетюши, на ея родину, поселиться в тамошнем опустевшем их доме и заведывать хозяйством. С удовольствием приняла она это предложение, и чрез месяц начались сборы в дорогу, сборы нешуточные, потому-что надобно было подыматься целым домом.

   Мне исполнилось тогда четыре уже года, но память моя ничего не сохранила об этих сборах. Первое сознание о себе проявилось во мне дорогою; помню, что мы, я, меньшая сестра и брат, с двумя нянями, ехали в большом возке, набитом перинами и подушками; что небольшия окна возка обложены были каким-то мехом, и нередко замерзали, покрываясь красивыми узорами; что большею частью ехали мы густым лесом, и, как видно, дорогою не очень широкою, потому-что ветви дерев, покрытых инеем, хлестали иногда по возку. Спустя лет сорок, мне довелось проезжать этою дорогою, и я видел по ней много еще лесов.

   Помню также, как мы, наконец, приехали в Тегюши и вошли в большой деревянный дом, в котором, за четыре слишком года, произошел я на свет; помню, как встретила нас какая-то старушка (дальняя родственница, временно тут жившая) в черном шушуне и такой же юпке; помню, как, проходя по комнатам и войдя в девичью, я увидел там не менее двадцати девок, за кружевом, с белыми на голове платками. (Впоследствии узнал я, что белый платок на голове сенных девушек и женщин был, в те времена, знаком траура и вообще печали, и что всей дворни при этом доме считалось около двух сот человек мущин и женщин.) За девичьею следовала вправо детская: там поместили меня, сестер Поликсену, Глафиру и брата Петра, как меньших, с двумя нашими нянями; старшая, тринадцатилетняя сестра, Татьяна, расположилась с матушкою в спальной; старшим же братьям: Николаю, Ивану и Александру, имевших от 9-ти до 12 лет, отвели кабинет, тогда пустой, потому, что дядя Александр Васильевич прямо из Казани отправился в свой драгунский полк и вскоре потом в Петербург, а дядя Иван Васильевич, проводив нас до Тетюш -- в свою заволжскую деревню.

   Таким образом, мы остались одни, совершенно одни. Воцарившийся, незадолго пред тем, император Павел Петрович разсудил упразднить город Тетюши, и из уезднаго обратил его в заштатный. Вследствие этого, все бывшия служебныя лица разехались восвояси до нашего еще прибытия. Только священник с своею попадьею, да старик купец, какой-то Иван Гаврилович с своею старухою, посещали мать мою по воскресеньям и праздничным дням. Каков же был переход для нея из губернскаго города -- резиденции наместника, где, пользуясь счастливым временем царствования Екатерины, все жили весело, открыто; где нередко давались балы, маскарады и даже домашние спектакли, под руководством отца моего, большого любителя и знатока сценическаго искусства, бравшаго уроки у Дмитревскаго,-- каков же был переход для нея в это захолустье, в это глубокое уединение?! Оно только что питало и усугубляло тяжкую ея горесть, которая в особенности разражалась в дни поминовений. Это были дни какой-то благоговейной скорби, распространявшейся на целый дом. Мат и старшая сестра, при необыкновенной, рано развившейся в ней чувствительности, были неутешны. Первая, по совершении обряда, обыкновенно дня два не выходила… Продолжение »